Мне снилось, что лежу в нашей спальне, рядом спит Любка, повернувшись ко мне и не замечая моего присутствия. Осторожно поправляя ее волосы, целуя ее, разглядывал черты ее родного лица, отмечая бледность и тени под глазами. Она просыпается, недовольно смотрит на меня и пытается отвернуться.
— Опять ты? Думала, хоть сегодня высплюсь. Что, снова тебя ублажать надо, а то ты помрешь?
— Любка, что с тобой, о чем ты?
— О, так ты еще и не помнишь, как ты надо мной измывался? Каждую ночь уже целую неделю мне снится какая-то изба деревенская, ты на лавке лежишь, и я знаю, что должна тебя любить, иначе ты помрешь. И целую ночь я тебя обслуживаю — молодой так не скакала, как эту неделю, — утром встать не могу, больничный взяла, чтобы на работу не ходить. Грешным делом подумала, что ты меня залюбить хочешь до смерти и к себе забрать. Если ты мне скажешь, что ничего не помнишь, я тебя задушу. Тебе уже все равно, а мне приятно будет.
— Я помню все, Любка, но ведь мне это снилось…
— А нам теперь все только снится, Волчонок… Вся наша жизнь теперь — это сон… Обними меня, расскажи, как ты живешь… Вчера сороковины отмечали, уже сорок дней прошло, как летит время…
Тихо целуя ее лицо и гладя ее волосы, рассказывал о своем новом житии, как ночами останавливается сердце, когда память высвечивает перед глазами старые картинки. Об этом новом, странно похожем на наш мире, в котором не останавливается война.
— Ты только не помри там раньше срока, Волчонок. Помни, еще сорок лет надо продержаться. Я хочу встретить тебя в следующей жизни, слышишь, и не в виде своего папочки.
— Все будет хорошо, маленькая, все будет хорошо… Она засыпала в моих объятиях, засыпала в моем и своем сне, а я допевал ей нашу любимую песню:
Но вспять безумцев не поворотить,
Они уже согласны заплатить.
Любой ценой и жизнью бы рискнули,
Чтобы не дать порвать, чтоб сохранить
Волшебную невидимую нить,
Которую меж ними протянули…
С этого дня дела мои быстро пошли на поправку. Мотрю я видел редко — видно, накопилось дел по селам и хуторам, если приезжала, то поздно, часто ночевала у клиентов. За мной ухаживала соседка, болтливая молодка лет за тридцать, рассказывающая мне всевозможные сплетни и все пытающая выведать, как меня Мотря лечила. Как нетрудно было догадаться, в первую очередь ее интересовали пикантные подробности лечения, но со мной ей не повезло.
— Не могу, Дария, тебе ничего сказать. Скажу — беда будет.
— Какая беда?
— Предупредила меня Мотря: если баять начну про лечение ее, станет у меня во рту змеиный язык, а тот, кто слушал меня, у того свинские уши вырастут и пятак вместо носа. У тебя, кажись, уже растет.
Поскольку Дария была курносой и нос у нее и так был похож на пятак, сильно я не соврал. Она некоторое время обижалась, демонстративно отворачиваясь от меня, но потом простила и переключилась целиком на мою скромную персону. Вначале она с удовольствием поведала мне, почему я заболел. Оказывается, это начало действовать предсмертное проклятие татарского колдуна. В такой версии этот эпизод из моей жизни стал достоянием общественности. И ведь народу было — на пальцах одной руки сосчитать можно, в буквальном смысле этого слова, но недаром говорится: «Что знают трое, то знает и свинья». И по ее словам выходило, что все это только цветочки. Проклятие будет доставать меня все сильнее и сильнее, пока в могилу не загонит. Поэтому она мне советовала уделить пристальное внимание личной жизни, пока есть такая возможность. Из контекста разговора было понятно, что Дария не против принять в этом вопросе самое непосредственное участие, невзирая на законного мужа. Но поскольку он не казак, а гречкосей, то можно считать, что его и нету. Еще одной плотно разрабатываемой темой была тема поединков и моих закладов. Дария с настойчивостью опытного дознавателя выпытывала у меня подробности: видно, тема баснословных денег, мной заработанных, также будоражила умы окрестного населения. За сравнительно короткое время она довела меня до полуистерического состояния. Пора было прощаться, причем правильно было бы это сделать вчера, но тут моя вина — расслабился, все выбирал момент для разговора с Мотрей, о многом нужно было поговорить. После полудня, когда Дария ушла домой — работала она у Мотри только полдня, — собрал все свои вещи, набросанные кучей в сенях, кстати, мешок с монетами тоже там валялся все время, и стал дожидаться Мотрю. Она приехала поздно, устало села за стол и наблюдала, как достаю из печи пару горшков — в одном Дария юшки наварила, в другом каши — и ставлю перед ней на стол.
— Хорошо, когда мужик в доме: кушать подаст, сапоги снимет… — Мотря демонстративно вытянула ногу в сапожке.
Не поддаваясь на провокации, присел, ловко снял сапожки с ее ног, на одну ногу натянул кожаную домашнюю тапку, а вторую начал легонько разминать.
— Смелый ты мужик, Владимир, сын Василия, — задумчиво сказала она. — Только когда мужик в себе уверен, может он бабские забаганки выполнять, если они не во вред, а в радость. Не боится, что о нем подумают, что о нем скажут. Жаль, что редко, редко такие в мою хату попадают… Говори, чего хотел, — что с утра ехать собрался, и так знаю.
То, что Мотря многое про меня знает, понятно было тупому. Провести в бессознательном состоянии столько времени и не наболтать о себе все, что знаешь, может только человек, специально тренированный.
— Спаси Бог тебя, Мотря, за все, что ты сделала. Скажи, чем я могу отслужить тебе?