Поняла я: недаром то мне вспомнилось. Пока гайдук на лестницу повернул, метнулась на кухню, нож поменьше схватила, за сапог заткнула, а подарок боярина — по-цыгански завязкой рукава рукоять к руке прижала. Подымаюсь за ним по лестнице, а он наверху уже ждет — где, спрашивает, так долго ходишь, я уже скучать начал. Еле, говорю, от гайдуков ваших отбилась, пройти не давали, каждый норовит на колени усадить. Веду его в спальню боярыни: точно знала, что там дверь изнутри на крючок запирается.
Как только мы в комнату зашли, он сзади подошел и давай меня руками ощупывать, но не как бабу щупает, а ищет что-то. Всю ощупал, пока за сапогом нож не нашел, не успокоился. Нашел, к шее мне прижал и на ухо шепчет — мол, зарезать меня хотела, сучка, не выйдет у тебя ничего, я сразу все понял, как только ты ко мне подошла. Еще, говорит, ни одна баба по своей воле ко мне не подходила: все меня боятся.
А я ему говорю: нравятся мне такие мужики, от которых страшно, так меня к ним и тянет. На душе дальше пусто, он мне ножом шею почти режет, а мне не страшно совсем — наоборот, веселость какая-то появилась, только холодная такая веселость, страшная.
Он шепчет: это ты, сучка, пока такая смелая, посмотрим, какая ты станешь, когда мы тебя всем скопом насиловать будем. А я спиной и задом об него трусь и говорю: ты сперва сам попробуй, потом делиться не захочешь, запрешь меня в комнате, никуда саму не выпустишь. Проняло тут его, нагнул он меня вперед, левой рукой мне юбки на голову задирает, а я ножик из рукава достаю и беру его обратным хватом, как боярин учил. Начал он с ремнем своим возиться, убрал правую руку с ножом с моей спины, он меня там ножиком покалывал — видно, хотел, чтобы меня дрожь проняла. Начал что-то правой рукой придерживать, чтобы пояс снять, — тут я ему нож и засадила с размаху между ног, он только охнул. Не успел он до конца охнуть, как развернулась я за его правой рукой и всадила нож с разворота ему под потылицу, только хрустнуло что-то. Он как стоял, так лицом в ковер и бухнул, даже ножа из руки не выпустил.
Вот тут меня трусить начало, как в лихоманке, зуб на зуб не попадает, всю трусит, еле на ногах стою. Закрыла двери на крючок, села на кровать, отдышалась, думаю, надо детей и мужа спасать: если меня найдут, то и их не пожалеют. Сняла с него все ценное, даже сапоги сняла, нож свой из шеи вынула, замотала покойника в ковер и под кровать засунула: пока не заглянешь, не заметишь. А и заглянешь, то не поймешь, что в ковре замотано что-то, пока не размотаешь. Зажгла свечу, в комнате поискала, нашла сапожки боярыни сафьяновые, еще кое-что ценное, на что гайдуки внимания не обратили, связала то все в узелок и из окна под стену кинула. Во дворе уже стемнело, да и не было никого. Еще раньше нашла у боярыни сорочку белую, на мою похожую. Переоделась, свою, кровью заляпанную, в ее сундук засунула, закрыла окно, погасила свечу и обратно пошла. Вышла через кухню в задний двор, никто меня не заметил, подобрала узелок и пошла к своим.
Наша светелка в другом доме была, рядом с боярским. Прихожу — мои сидят все, трясутся, на меня смотрят как на покойницу — тебя кто отпустил, спрашивают. Видно, думали, что меня там до утра валять будут. Засмеялась я, говорю, сама себя отпустила, те, кого я слушалась, померли, а новых пока не нашлось. Собирайтесь, завтра едем отсюда. Иван спрашивает: а чья это сорочка на тебе, где свою подевала? Сразу заприметил муж любезный, что жену раздевали. Шепнула ему на ухо, что да почему и кто в спальне под кроватью лежит, его аж трусить начало. Не трусись, говорю, пьяные все, никто его там не найдет. Взяла Ивана с Тарасом, прикатили мы пустой воз — во дворе всегда пустые возы стояли, — велела складывать все, что бросить жалко, в узлы и на воз грузить. Иван про инструмент кузнечный вспомнил, прикатили еще один воз, при лучине собрали что ценное, детей спать уложили, а сами ждем, когда все затихнет.
Долго ждали, Иван трясется, чего сидим, тикать надо, а куда тикать, если пьяные гайдуки у ворот песни поют и в доме крик да гам. Наконец под утро уже затихло все. Вышла я посмотреть — во дворе пусто, только у ворот два пьяных гайдука на земле спят, кожухами укрылись. Детей веревкой со стены спустили, велела по дороге к нам в село идти, мы с отцом вас догоним. Вывели мы двух тягловых лошадей с конюшни, запрягли, подъехали к сараю, где трупы лежали, застелили узлы свои холстиной, а на холстину убитых сложили. На один воз боярина с женой и с сыном, на второй — кузнеца старого и еще пару порубанных, что первыми лежали. Открыли мы ворота тихонько, выехали, гайдуки пьяные даже не пошевелились: могли мертвых не грузить. Думали, проснутся, спрашивать будут — скажем, велел новый хозяин мертвых с утра вывезти и закопать. Иван хотел бегом уезжать, а я говорю: нет, бери веревку, закроешь за мной ворота, я с возами потихоньку поеду, а сам со стены слезай, но веревку вдвое возьми, чтобы потом снять смог, чтобы следу не осталось, что мы уехали.
Покатили мы в село, трупы накрыли, чтобы не видел никто, детей по дороге подобрали. Перед селом — развилка, там дорога в сторону Польши идет, то и есть большая дорога, там в дне пути городишко стоит, мы туда на ярмарки да на базары пятничные ездили, а имение на отшибе стоит, за ним в другую сторону дороги нету — только сюда, к развилке. Дорога в литовские земли через село проходит и дальше, туда возом дня два ехать надо. Перед развилкой велела все трупы в один воз сложить, Тараса в другой воз посадила и велела потихоньку к городку ехать, мы его догоним. Иван рот открыл, орать начал, что в литовские земли тикать надо, иначе поймают нас и повесят, что, мол, ты, дура, делаешь, а я тихо ему на ухо шепнула: рот закрой, а то без языка останешься, мне твой язык без надобности, только мешает. Спокойно так сказала и в глаза посмотрела, а у меня душа еще не оттаяла тогда — так и осталась морозом скована. Он сплюнул только со злости, но больше не перечил.